1996 > Егупец. Aльманах Института иудаики Украины. Вып. 2. — Киев, 1996. — С. 128–145
"Мы будем помнить и леденящей стужей,Что десяти небес нам стоила земля".— Осип Мандельштам
«Я не помню, какие планы были у меня в конце 1903 года. Быть может, я мечтал, как это водится у молодежи, завоевать оба мира, на пороге которых я стоял: обрести лавровый венок «русского» писателя и фуражку рулевого сионистского корабля…» — так вспоминает важный, поворотный момент своей жизни Владимир (Зеев) Жаботинский в автобиографической «Повести моих дней». В свои двадцать три года находился он, что называется, на перепутье.
Только теперь, более полувека спустя, можно оценить колоссальный диапазон очерченных им дилемм и достижения этой незаурядной личности на обоих путях. Нет, пожалуй, не стал он в полном смысле слова флагманом мирового сионизма, хотя был признанным вождем одного из течений в этом движении и едва ли не самой яркой личностью среди сионистских лидеров всех поколений.
Что же касается «лавров» русского писателя, тут судить, пожалуй, еще труднее. Планка, поднятая многострадальной и мощной русской литературой XX века, расположилась так высоко, что претендовать на «лавр» смогли лишь немногие; да и большую часть творческой энергии, свои разнообразные таланты В. Жаботинский отдал в зрелые годы главным образом не литературе. И все же он был известным русским литератором, а в журналистике имел достаточно громкое имя. И уже тогда, в 1903 году.
Становление литератора, становление его личности проходило в городе, где он родился, вырос и прожил значительную часть своей жизни — в Одессе. Одесская глава жизни В. Жаботинского еще не написана. В существующей на Западе биографической литературе об одесском периоде говорится довольно скупо, как о чем-то хорошо известном и не столь уж значительном. Родился в октябре 1880 года, учился в нескольких учебных заведениях Одессы, рано начал сотрудничать с местными газетами. В 1898–1902 гг. находился за границей как их корреспондент — в Швейцарии и Италии. В 1901 году вернулся в Одессу, где быстро стал самым известным фельетонистом. С 1903 года увлекся сионистскими идеями; переехав в Петербург, продолжал регулярно бывать в Одессе. В 1911–1912 гг. жил в родном городе, а в последний раз побывал в нём уже в годы Первой мировой войны. Так схематично выглядит эта глава его жизни в изложении биографов.
Между тем, как правило, в жизнеописаниях Жаботинского излагаются лишь факты, легко отыскиваемые в «Повести моих дней». Иногда, из-за незнания авторами одесских реалий, они подвергаются деформации и почти никогда не проходят серьёзной источниковедческой проверки, да и увязываются между собой нечасто.
Круг возможных источников сведений о раннем Жаботинском и его жизни в Одессе не так уж широк. Помимо собственных произведений, это письма и дневники его современников и знакомых, архивные материалы, периодика тех давних лет (прежде всего — одесская), наиболее основательные биографии и монографии о нём.
В. Жаботинский был уроженцем Одессы в первом поколении, как и многие из его сверстников-евреев. Мать родилась в Бердичеве, отец — «никопольский мещанин». В сохранившейся в Одесском архиве метрической книге городского раввината за 1880 год есть очень лаконичная запись (под номером 1773) о том, что у Евгения и Звеи Жаботинских родился сын Владимир. Вся-то информация — со слегка перепутанной датой, без сведений о родителях и даже их адреса.
По мемуарно-литературным источникам известно, что будущий литератор и политический деятель родился в доме Харлампа на Базарной улице, где снимала квартиру его семья. Когда Владимиру было восемь лет, семья, уже лишившаяся основного кормильца — отца, переехала в худшую двухкомнатную квартиру на углу Еврейской и Канатной улиц.
О семье Жаботинских известно немного. Мать — Ева (Хавва), дочь торговца Меира Зака; отец — Иона (Евгений) Жаботинский, уроженец приднепровского Никополя, работавший торговым агентом РОПИТа, знаменитого черноморского пароходства, и ушедший из жизни, когда сыну Владимиру было всего шесть лет.
Владимир был младшим ребёнком в семье: старший брат Митя (Мирон) умер в детстве, сестра Тамара (Тереза) с шестнадцати лет поддерживала всю семью, впоследствии стала учительницей арифметики и начальницей частной женской гимназии на улице Кондратенко (старые одесситы называли её Полицейской, новые привыкли к пореволюционному названию — улица Розы Люксембург). В справочных книгах серии «Вся Одесса» за 1911–1912 гг. сестра писателя фигурирует как Тереза Евгеньевна Жаботинская-Копп; Копп — фамилия её рано Умершего мужа, врача по профессии, сестра Жаботинского увековечила в памяти и литературе. Корней Чуковский в своей книге «Гимназия. Воспоминания детства», рассказывая о перенесённой им детской болезни, упоминает имя: «Доктор Копп приходил каждый день…». Возможно, это и был тот самый врач. Памяти мужа сестра посвятила издание первой пьесы В. Жаботинского.
К точным сведениям о матери и сестре знаменитого человека можно добавить их адрес на начало XX века — ул. Почтовая (впоследствии — Жуковского), 4, а также факт, что в 1920 году они уехали в Палестину. Пока известна лишь ограниченная информация о семье, но поиск новых документов может расширить наши познания.
В автобиографии В. Жаботинский вспоминает своего дядю — младшего брата отца — «обаятельного прохвоста», «лжеца милостью божьей», которому отец однажды по неосмотрительности поручил важные дела в РОПИТе и потом раскаивался. Возможно, речь идёт о нём. В «Метрической книге о браке» Одесского городского раввината за 1881 год встречается запись (№ 532) о браке «Мещанина г. Никополя Марка Жаботинского с дочерью одесского мещанина Абрама Богатьрева, девицей Мариею». Ему было 29 лет, ей — 20, и других сведений нет.
Ещё одно предположение родилось при изучении архивных документов: в материалах Одесского охранного отделения 1907–1908 гг. упоминается «николаевская мещанка Фаня Жаботинская», член Российской социал-демократической партии, проживавшая на ул. Кондратенко, 3. Возможно, ошибка в указании города — она могла быть никопольской, как все Жаботинские. Пока это не доказано, но, если верно, то она могла быть кузиной будущего писателя. Разные ветви семьи Жаботинских пошли по разным путям общественной деятельности — один в сионизм, другая — в социал-демократию, что типично для России начала XX века.
В Одессе также жили состоятельные родственники матери Жаботинского, но, судя по «Повести моих дней», они были духовно далеки автору, и поэтому о них известно мало.
Особое место в жизни молодого Владимира занимала судьба другой одесситки. В автобиографии он вспоминает, как, будучи пятнадцатилетним гимназистом, познакомился с десятилетней сестрой своего одноклассника, Аней Гальпериной, произведшей на него неизгладимое впечатление. Спустя двенадцать лет подросшая Аня — Анна Марковна Гальперина — стала женой и верным другом Жаботинского.
В Одессе, главным образом, протекали «годы ученья» этого необычного человека. С семи лет он был отдан в «частную школу для детей обоего пола» госпожи Лев и госпожи Зусман, находившуюся неподалеку от дома, где жили тогда Жаботинские, на Троицкой улице. Следующий этап — учеба во Второй Одесской мужской прогимназии (угол Пушкинской и Греческой улиц). Этот красивый дом известен одесситам многих поколений: там уже давно размещается прекрасный Музей западного и восточного искусства, один из центров художественной жизни города.
Закончив прогимназию, юный Жаботинский продолжил обучение в знаменитой Первой, Ришельевской гимназии. С легкой руки Юрия Олеши многие повторяли забавный афоризм: «Человечество делится на две части: тех, кто учился в Ришельевской гимназии, и тех, кто там не учился». По этой классификации В. Жаботинский явно принадлежит к первой половине человечества.
Как немного знаем мы и о гимназических годах Жаботинского! Из скудных источников, включая несколько абзацев автобиографии будущего писателя, известно, что, будучи гимназистом, он познакомился со своей будущей женой, дружил с одноклассником Всеволодом Лебединцевым, впоследствии бонвиваном и членом партии эсэров, и сотрудничал в рукописном гимназическом журнале. Любопытно, но, пожалуй, не столь уж необычно.
Индивидуальность гимназиста Жаботинского проявилась прежде всего в настойчивом тяготении к литературным занятиям. Сам он с иронией вспоминал, как семнадцатилетним юношей увидел на страницах одной из одесских газет первую опубликованную свою статью с размышлениями на педагогические темы. Но и до этого «пустячка», примерно в то же время, из-под пера юноши выходили стихи, переводы и прозаические произведения. Он даже написал роман и не постеснялся послать рукопись самому В. Г. Короленко, который, «живой классикой», ответил гимназисту, советуя «продолжать писать». Судя по всему, мысль о «Лаврах» русского писателя зародилась в душе этого даровитого человека ещё в юности. «Не сосчитать всех рукописей, что я посылал редакторам и получал назад — или не получал — в возрасте между 13 и 16 годами», — вспоминал он позднее.
Среди рукописей было немало поэтических переводов, среди которых нужно выделить переводы Эдгара По (с английского) и Иегуды Лейба Гордона (с иврита). В работе над переводами обнаружились два несомненных дарования Жаботинского: замечательное чувство русского слова и хорошая версификационная техника, а также поразительная лингвистическая одарённость, о которой нельзя не сказать особо.
Принято считать, что великолепное владение родным языком, как правило, затрудняет процесс овладения иностранными языками. Многие из нас на разных этапах жизни утешались этой мыслью, вспоминая великих мастеров слова, которым тяжело давалось чужое слово. Случай Жаботинского опровергает это «правило». Его родным языком был русский: на этом языке говорили в семье, хотя, по воспоминаниям писателя, мама с некоторыми родственниками общалась на идиш, и дети с детства научились понимать этот язык. Нельзя сбрасывать со счетов и немецкоязычную ориентированность культурных еврейских семей в ту пору. Древнееврейскому он начал учиться ещё в детстве, благодаря И. Равницкому — другу Х.-Н. Бялика и соредактору четырёхтомного собрания еврейских легенд. Впоследствии иврит стал для него чуть ли не главным языком общения (в Палестине) и творчества. Английский и французский активно изучал ещё в школьные годы и, судя по переводам, преуспел поразительно. Украинским владел в совершенстве, польским — неплохо. В период своего первого пребывания за границей усовершенствовался в немецком и французском, да к тому же изучил итальянский. И все эти языки он не просто «ориентировался», а свободно говорил и писал. Уникальная одарённость!
Семнадцатилетним гимназистом он перевёл знаменитое стихотворение Эдгара Аллана По «Ворон». Сегодня мы располагаем целым рядом русских переводов этого произведения американского романтика. Известны версии Д. Мережковского, К. Бальмонта, В. Брюсова, М. Зенкевича, В. Бетаки. Но труд В. Жаботинского остаётся среди лучших русских переводов «Ворона». Влюблённость способного юноши в поэзию Э. По и прекрасное чувство языка позволили ему воссоздать не только семантику, но и поэтический строй философичного стихотворения с его образностью, ритмикой и аллитерациями.
Как-то в полночь, утомлённый, я забился полусонный,Над таинственным значеньем фолианта одного;Я дремал и всё молчало. Что-то мягко прозвучало —Что-то тихо застучало у порога моего.Я подумал: «То стучится гость у дома моего —Гость и больше ничего.Шелест шелка, шум и шорох в мягких пурпуровых шторах —Чуткой, жуткой, странной дрожью пронизал меня всего;И смиряя страх минутный, я шепнул в тревоге смутной:«То стучится бесприютный гость у входа моего —Поздний путник там стучится у порога моего —Гость и больше ничего.
Можно продолжать цитирование этой прекрасной работы, не уставая поражаться тому, что переводчику было всего семнадцать лет. Есть и ещё один повод для удивления. Молодой одессит послал этот перевод в петербургский журнал «Северный вестник», но там не смогли оценить его и не напечатали. Первым оценил достоинства этой работы, живший в ту пору в Одессе поэт и переводчик Александр Митрофанович Фёдоров; с его «подачи» «Ворон» в переводе Жаботинского увидел свет в литературно-художественном сборнике «Наши вечера», вышедшем одесским Литературно-артистическим обществом в 1903 г., участвовали И. А. Бунин, А. М. Федоров и другие — как видные, так и менее известные авторы. Но ко времени выхода «Наших вечеров» одесским любителям поэзии уже были знакомы и другие переводы В. Жаботинского из Эдгара По. На рубеже 1901–1902 гг. «Одесские новости» опубликовали переводы нескольких стихотворений американского поэта, выполненные своим «штатным фельетонистом». Эти переводы были замечены не только одесскими читателями. Каким-то образом они попали на глаза В. Я. Брюсову, который сразу же обратил внимание на подборку переводов. О своём впечатлении он сообщил в письме К. Д. Бальмонту, не побоявшись слегка уколоть самолюбие одного из маститых собратьев по цеху: «В "Одесских новостях" я нашёл удивительные переводы стихов По — много лучше Ваших…».
Появление этих переводов в «Одесских новостях» не случайно: они принадлежали постоянному автору и сотруднику редакции. Как и когда прошло становление Жаботинского-журналиста? Задумавшись над этим вопросом, вспоминаю известные слова «Геродота Новороссии» Аполлона Скальковского об Одессе: «Одесса не знала младенчества». Вот и Жаботинский-журналист будто и не знал «годов учёбы». Как-то внезапно, в один момент, он вошёл в жизнь одесской прессы, а дальше… дальше начались «годы странствий».
Автор «Повести моих дней» вспоминает, как А. М. Федоров, одобрив перевод «Ворона», представил совсем молодого человека редактору газеты «Одесский листок». Из всех журналистских амплуа семнадцатилетний юноша избрал для себя не более и не менее как положение зарубежного корреспондента и напрямую спросил редактора, будет ли «Одесский листок» печатать его, Жаботинского, корреспонденции из-за границы. Редактор, по свидетельству самого вопрошавшего, ответил весьма остроумно: «Возможно. При двух условиях: если вы будете писать из столицы, в которой у нас нет другого корреспондента, и если не будете писать глупостей».
Дебютант принял всерьёз оба условия, и поскольку у газеты не было своих корреспондентов в Берне и Риме, провёл последующие три года главным образом в Швейцарии и Италии. Весной 1898 года молодой одессит, подхлёстиваемый жаждой новых впечатлений и уверенностью в своих силах, оставил учебу в гимназии и отправился в Берн. Позднее перебрался он в Италию, к которой привязался всей душой; там он нашёл для себя и литературный псевдоним на долгие годы — Altalena (по-итальянски — «качели»).
Через несколько месяцев после отъезда из Одессы в «Одесском листке» стали довольно регулярно появляться его публикации. С осени 1898 до весны 1900 гг. напечатано порядка сорока материалов молодого «недоучки». Правда, юный одессит посещал некоторое время лекции по правоведению в Бернском университете, а позднее в Италии, Жаботинский получил основательную эстетическую подготовку. Это не говоря уже о самообразовании и политических дискуссиях в кругу своих новых знакомых и друзей. Весной 1899 г. он вернулся в Одессу, сдавал экзамен на аттестат зрелости и провалился по древнегреческому языку; аттестат зрелости пришлось получать ему спустя восемь лет, уже вполне зрелым человеком и литератором.
К этому времени относится и сближение с газетой «Одесские новости» — самой популярной тогда газетой Новороссии. Весной 1900 года Жаботинский переходит в неё и начинает регулярно посылать свои корреспонденции. Первый опубликованный в этой газете материал относится к 22 марта. С периодичностью куда более частой, чем в «Листке» — буквально раз в несколько дней — газета «Одесские новости» и вечернее приложение к ней печатали своего нового итальянского корреспондента.
К моменту возвращения Жаботинского из Италии в родной город — а произошло это летом 1901 г. — он с удивлением убедился, что в журналистских и читательских кругах Одессы у него уже было имя. Тогда же редактор «Одесских новостей», небезызвестный (благодаря мемуаристам) Хейфец, предложил молодому журналисту остаться в Одессе и писать ежедневный фельетон для газеты на условиях постоянного, вполне приличного оклада. Предложение было принято.
1901–1903 годы стали самым продуктивным периодом творчества Жаботинского-публициста. За это время в «Одесских новостях» появилось более 400 его статей по разным вопросам. Оставаясь «штатным фельетонистом», он становится и членом редакции газеты. Жизнь в родном городе, разумеется, не исчерпывалась работой. Были и друзья, было и «Литературно-артистическое общество», куда он ходил с интересом и удовольствием. Да и в самой редакции «Новостей» встречались небезынтересные люди, привлечённые всё тем же Хейфецом. Среди них — Лазарь Кармен, уже известный тогда рассказами о босяках из Одесского порта, позднее полузабытый, похороненный на втором еврейском кладбище, которое четверть века назад одесские власти перепахали, несмотря на протесты общественности; и совсем юный Корней Чуковский, приобщённый к занятиям журналистикой своим старшим (почти на два года) гимназическим другом Altalena.
Один из мемуаристов, В. Швейцер, вспоминает, что в начале века «Одесские новости» держались «на трёх китах»: «корреспондент из Рима, писавший под псевдонимом Altalena; писатель одесского “дна” Л. Кармен, отец известного кинорежиссёра Романа Кармена; и молодой литературный критик Корней Чуковский…».
Спустя шесть с лишним десятилетий, будучи метром русской детской литературы и автором ряда ярких литературно-критических книг, увенчанный лаврами, Корней Иванович Чуковский напишет своей израильской корреспондентке Рахили Марголиной о Жаботинском: «…Он ввёл меня в литературу… От всей личности Владимира Евгеньевича шла какая-то духовная радиация. В нём было что-то от пушкинского Моцарта да, пожалуй, и от самого Пушкина… Меня восхищало в нём всё: и его голос, и его смех, и его густые чёрные волосы, свисавшие чубом над высоким лбом, и его широкие пушистые брови, и африканские губы, и подбородок, выдающийся вперёд… Теперь это покажется странным, но главные наши разговоры тогда были об эстетике. В. Е. писал тогда много стихов — и я, живший в неинтеллигентной среде, впервые увидел, что люди могут взволнованно говорить о ритмике, об ассонансах, о рифмоидах. Он казался мне лучезарным, жизнерадостным, я гордился его дружбой… Он был самым образованным, самым талантливым из моих знакомых.
Литературное творчество Жаботинского в те годы не сводилось только к публицистике. О переводах уже шла речь, хотя и до сих пор достижения Жаботинского-переводчика не оценены по достоинству. Его собственные стихи, пожалуй, менее интересны, хотя изданная в Петербурге поэма «Бедная Шарлотта» (об убийце Марата Шарлотте Корде) не прошла тогда незамеченной. Пробовал известный журналист свои силы и в драматургии. По возвращении из Италии в 1901–1902 годах написал драмы «Министр Гамм» («Кровь») и «Ладно», которые ставились Одесским городским театром, а позже, в 1911 г., написал ещё одну пьесу — «Чужбина».
В 1903 г. в Одессе вышел сборник его новелл «В студенческой богеме». Да и спектр его публицистических выступлений был чрезвычайно широк. Хоть числился он фельетонистом (кстати, изданная позднее в России книга его избранной публицистики называлась «Фельетони»), но писал также и очерки, и эссе, и обзоры. По заслугам считался самым популярным журналистом на Юге России, был замечен и редакторами столичных изданий. Словом, перед молодым, жизнелюбивым и талантливым одесситом открывалась широкая литературная дорога.
Однако вернёмся к словам самого Жаботинского, с которых начался этот очерк. В конце 1903 года размышлял наш герой не только о «Лаврах русского писателя», но ещё и о «фуражке рулевого сионистского корабля». Странное, на первый взгляд, гротескное сочетание. Что же произошло с автором такого признания в 1903 году?
Бытует расхожее мнение, что интерес к сионизму молодой Жаботинский привез из-за границы. В самом деле, он услышал впервые об этом движении в период пребывания в Западной Европе, но тогда ещё не заинтересовался им всерьёз. Потряс процветающего литератора Кишинёвский погром 1903 г., явившийся первым звеном в цепи ряда локальных трагедий (погромы в Дубоссарах, в родной Одессе и т.д.), обнаруживших кульминацию общегосударственной и общенациональной проблем. Жаботинский бросился в Кишинёв, расспрашивал очевидцев, стремился понять размеры и суть происшедшего события. Эти погромы сблизили его с южнорусскими сионистами, а сами события заставили впервые задуматься о необходимости еврейской самообороны. Потрясённый происшедшим он живейшим образом воспринял появление «Сказания о погроме» Хаима-Нахмана Бялика, стал переводить стихи этого замечательного поэта. В 1914 г. стихи Бялика в русских переводах В. Жаботинского были изданы в Санкт-Петербурге отдельной книгой, и в течение последующих восьми лет сборник этот выдержал шесть изданий.
Благодаря Жаботинскому-переводчику, со стихами Бялика смогла познакомиться российская интеллигентная публика. Так, в переводах Жаботинского прочел стихи Бялика и восхитился этим, по его словам, «великим поэтом» сам популярный русский писатель тех лет Максим Горький.
На Базельский сионистский конгресс В. Жаботинский был делегирован уже после Кишиневского погрома. Он ещё ничего толком не знал о движении, но уже заболел проблемами своего народа. Это был его первый конгресс, и молодого неофита сразу же захватил незнакомый дотоле вихрь страстей и борений. Не богатая эпическая история предков, не национальный колорит современников, но, в первую очередь, страдания народа призвали разносторонне одарённого одессита на столь нелёгкий и непростой для освоения путь.
К тому же времени относится и прощание с Одессой как постоянным местом проживания. Не суждено, правда, было Жаботинскому, на манер многих одесских (по рождению и формированию) журналистов, обосноваться в Петербурге, хоть и жил он в столице и сотрудничал активно в петербургской периодике. «Вёл я кочевую жизнь», — вспомнит об этом времени автор «Повести моих дней». Петербург, Вильно, Киев, Гродно, Нижний Новгород, Вена, Стамбул — не перечислить всех городов, где довелось ему побывать в те неспокойные годы. Литературных занятий он не оставлял (то была его профессия, дававшая, кстати, средства к существованию), но всё большее место в его жизни занимало сионистское движение.
Не прерывались связи Жаботинского с Одессой. Здесь жили самые близкие люди — мать и сестра, здесь была его «корневая система». Он приезжал в Одессу на разные сроки, иногда — на несколько месяцев. В квартире матери на Почтовой улице ждала его постоянная комната, в ней он провёл 1911–1912 годы. Было похоже, что коренной одессит возвратился в родную гавань. В справочнике «Вся Одесса» за 1911 и 1912 гг. он фигурирует как журналист «Одесских новостей» и член «кассы взаимопомощи литераторов и ученых». Снова регулярно печатается в родной газете, с которой и прежде связи не терял.
В 1911 г. основал в Одессе издательство «Тургеман» (переводчик); переводил для него с итальянского на иврит роман Джованьоли «Спартак». В 1912 г. переехал от матери с сестрой на другую квартиру (Новосельская ул., дом 91), где прожил несколько месяцев. А уж если вспомнили 1912 год, то как не сказать о выборах в Государственную Думу, коснувшихся и В. Е. Жаботинского.
Собственно, это была его третья попытка. Впервые он был выдвинут кандидатом в депутаты Второй Государственной Думы от Волыни, но… Выборы были двуступенчатыми, и на первом этапе еврейские выборщики забаллотировали известного публициста, а волынские мужички в свою очередь забаллотировали тех, кого поддержали еврейские выборщики, предпочтя им откровенных черносотенцев. Как известно, Вторая Дума просуществовала недолго, была распущена, и в 1907 г. во время избирательной кампании Жаботинский был выдвинут в Третью Думу, на этот раз в своей родной Одессе.
Не так просто восстановить все подробности тех выборов, но скажем хоть кое-что о предвыборной атмосфере. Начнем с ограничений. Кто не имел права голосовать? Лица женского пола, лица моложе 25 лет, учащиеся учебных заведений, воинские чины армии и флота, состоящие на действительной службе, бродячие инородцы, иностранные подданные. Интересно, к какой из этих категорий был отнесен сам Жаботинский (уж не бродячий ли инородец?), но в списках лиц, имевших право участвовать в выборах в Государственную Думу, сохранившихся в Одесском архиве, имени Жаботинского нет. Не было его и в списках избранных депутатов.
Первое неизбрание Жаботинского в родном городе не так уж и удивительно, если учесть, что городские власти, как принято теперь говорить, «держали ситуацию под контролем». А что собой представляли городские власти, даже выборные? В Архиве Одесской области сохранился любопытный документ — Постановление Одесской городской Думы от 4 июня 1907 г. (в связи с роспуском Второй Государственной Думы). Позволю себе процитировать его:
«Одесская Городская Дума, выслушав предложение 19-ти гласных по поводу состоявшегося Высочайшего повеления о роспуске Государственной Думы, единогласно постановила: повергнуть к стопам ЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА ГОСУДАРЯ ИМПЕРАТОРА верноподданические чувства в следующей телеграмме: «ВЕЛИКИЙ ГОСУДАРЬ! Одесская Городская Дума с болью в сердце созерцала бесплодную работу Государственной Думы и прониклась глубоким убеждением, что лишь изменение избирательного закона может дать спокойствие и благоденствие дорогой родине. В трудную историческую минуту Одесская Городская Дума спешит повергнуть к стопам ОБОЖАЕМОГО САМОДЕРЖАВНОГО, НЕОГРАНИЧЕННОГО МОНАРХА выражения верноподданических чувств».»
Что ж, несмотря на известное вольномыслие Одессы, заметно отличавшейся в этом отношении от своих северных и восточных соседей, управляли ею такие же государственные мужи, как и повсюду в стране. Холуйский дух и холуйский этикет процветали под сенью мудрости «обожаемого монарха», доведшего страну до катастрофы, и благополучно перекочевали из «России, которую мы потеряли», в новую, так называемую социалистическую действительность. Впрочем, это произошло позднее, уже в нашем присутствии. Провал на выборах в Третью Думу оказался для Жаботинского не последним. В 1912 г., когда империя готовилась избирать очередную, Четвёртую Государственную Думу, группа еврейских общественных деятелей в Одессе снова остановилась на кандидатуре Жаботинского, и Владимир Евгеньевич, живший и работавший в ту пору в родном городе, дал согласие баллотироваться. Было ли серьёзным и обдуманным это его решение? Надо полагать, вполне. Помимо деклараций, обратим внимание на один, снова архивный, и, казалось бы, далекий от политической жизни документ.
Сохранилось Дело Одесского нотариального Архива «о продаже мещанином Шлмой Татуром мещанину Владимиру Жаботинскому имения в г. Одессе за 450 руб.» Далее узнаём, что одесский мещанин Шлма Лейбов Татур продал никопольскому мещанину Владимиру Евнову (Евгениеву) Жаботинскому «собственное свое недвижимое имущество, состоящее в г. Одессе, Дальницкого полицейского участка, на Большом Фонтане …, заключающееся в участке пустопорожней земли, показанном на плане» и т.п.
Зачем это понадобилось Жаботинскому в 1911 г. «участок пустопорожней земли» на Большом Фонтане? Попробуем мыслить с помощью аналогий. Пятью годами раньше, накануне выборов во Вторую Думу, он, по собственным воспоминаниям, «в Волыни, в заброшенном городе около Ровно … купил однозтажный домик о трёх окошках и тем самым приобрёл право избирать и быть избранным» (подч. мной — М.С.). Надо полагать, что и собственность в Одессе понадобилась кандидату в Думу с той же целью.
Среди одесских газет с особой тщательностью следил за избирательной кампанией Жаботинского «Одесский курьер». Вот, в номере 488 (1912 г.) помещена статья редактора газеты Ш. Бурштейна с говорящим названием: «Наконец-то». В статье приветствуется решение группы еврейских общественных деятелей проводить в депутаты Государственной Думы от города Одессы во второй курии еврея и остановиться на кандидатуре В.Е. Жаботинского. «Не может быть сомнения и в том, что наиболее прогрессивные христиане, жаждущие услышать в Думе яркое вдохновенное слово протеста против всякого беззакония, с удовольствием отдадут свои голоса В.Е. Жаботинскому, прогрессивность и искренность убеждений которого не подлежат ни малейшему сомнению», — пишет далее Ш. Бурштейн, пребывая в полной уверенности, что Жаботинский получит большинство голосов.
В № 494 той же газеты помещена любопытная статья Ф.Ш. Колосовера «Жаботинский как еврей». Кратко описав эволюцию взглядов поддерживаемого кандидата, называя его «нашей драгоценностью» и сравнивая с Гамбеттой, автор призывает читателей отдать свои голоса такому человеку. В следующем номере «Одесского курьера» снова редактор обращается к евреям, разобщённым по разным группам и партиям, со статьей «Поймите же наконец!», доказывая необходимость голосовать за Жаботинского. Были подобные материалы и в других газетах, и тем не менее… Преодолеть разобщенность не удалось. С одной стороны кадеты (среди видных одесских кадетов евреи составляли внушительную часть), с другой — социалисты из «Бунда» вели яростную пропаганду против видного публициста, и в конце концов незадолго до выборов Жаботинский снял свою кандидатуру. (Потому, возможно, и разладилась его сделка со Шлемой Татуром: на процитированном выше Деле нотариального Архива написано — «Начато 15 июня 1911 г.», а против слова «Кончено» — ничего не проставлено; да и среди одесских землевладельцев за 1912 г. Владимир Евгеньевич не значится.)
В 499 номере «Одесского курьера» всё тот же Бурштейн писал в статье «Пиррова победа»: «Кадеты торжествуют. Самый опасный претендент на депутатский мандат от второй курии снял свою кандидатуру». А в юбилейном, 500-м номере Ф. Колосовер горевал: «… Снятие кандидатуры Жаботинского омрачает наш скромный праздник…»
Можно только предполагать, как бы действовал Жаботинский в случае избрания в Думу. Наверняка отстаивал бы интересы российского еврейства (тут не может быть сомнений), а, может быть, и права других национальных меньшинств; вероятно, не забывал бы о заботах Одессы и шире — Новороссии. Наверное, выступал бы с привычной страстностью и искренностью. Но при этом пришлось бы, очевидно, отойти от задач сионистского движения: как бы совмещались требования равноправия евреев в России и призыв вернуться на историческую родину для создания своего государства? «Впрочем, что ж болтанье! Спиритизма в роде…»: история не знает сослагательного наклонения, и случилось лишь то, что случилось.
Отрицательные эмоции, связанные с избирательной кампанией, определили окончательный выбор Жаботинского. Он покидает родной город, а вскоре и Россию. В последний раз он посетил Одессу ненадолго в 1915 г. Кроме Одессы, побывал тогда в Петербурге, Москве и Киеве; это был его последний приезд в Россию. А через пять лет переедут в Палестину его мать, сестра и племянник, и порвётся последняя ниточка, связывавшая уже известного политического деятеля с городом и страной, где он родился, вырос и прожил большую часть жизни.
То были связи личные и семейные. А что же связи духовные, эмоциональные, ведь были, наверное, и такие? Вопрос не из легких. Начнём с того, что в памяти Жаботинского в 20–30-е гг. Россия возникала как оплот реакции вообще и антисемитизма в частности. «Если у меня есть духовное отечество, — писал он, — то это Италия, а не Россия». Правда, осекался всякий раз, когда заговаривал об отношении русского народа к инородцам: «… я вообще сам ещё не настолько освободился от пережитков дедовской ксенофобии, чтобы иметь право выслеживать зерна того же недуга…» Такую широту взгляда впитал он в родном, многонациональном городе. Недаром же, при самом критическом отношении к России Жаботинский всегда делал безоговорочное исключение для своей «малой родины».
«Одним из трёх факторов, которые наложили печать свободы на мое детство, была Одесса. Я не видел города с такой лёгкой атмосферой, и говорю об этом не как старик, думающий, что на небосклоне потухло солнце, потому что оно не греет, как прежде. Лучшие годы юности я провёл в Риме, жил в молодые лета и в Бене и мог мерять духовный «климат» одинаковым масштабом: нет другой Одессы — разумеется, Одессы того времени — по мягкой веселости и лёгкому плутовству, витавшим в воздухе, без всякого намёка на душевное смятение, без тени нравственной трагедии. Я не скажу, Боже упаси, что обнаружил в этой атмосфере избыток глубины и благородства, но ведь её ласкающая лёгкость именно и состояла в отсутствии какой бы то ни было традиции. Из ничего, из нуля возник этот город за сто лет до моего рождения, на десяти языках болтали его жители, и ни одним из них не владели в совершенстве… Город эфемерный, как клещевина пророка Ионы, и всё, что произрастает в нём — материальное, нравственное, общественное — тоже Ионова клещевина, переходящий случай, острота, авантюра…»
В других контекстах автор этого панегирика столь же страстно, хоть и более лаконично, вспоминал незабываемый родной город. Это была прочная любовь, лишённая притом налёта идеализации и экзальтации.
В творчестве эта любовь вылилась в роман «Пятеро», написанный по-русски и вышедший в 1936 г. В этом, частично автобиографическом произведении, в центре которого трагическая судьба интеллигентного еврейского семейства, образно воссоздана атмосфера жизни в Одессе начала XX века. Здесь, как удачно заметила американская исследовательница Алиса Нахимовски, «Одесский городской пейзаж создаёт стойкий колорит книги, и чувствуешь, что улицы и порт изображены не только для точного указания на место действия, но это ещё и волшебное действие памяти, поэтический способ преодоления изгнания и времени с помощью слова…»
Говоря о «духовном отечестве» Жаботинского, было бы неверно замкнуться в рамках его родного города. Для человека столь широких интеллектуальных интересов и столь больших творческих возможностей плацдармом духовного становления и развития была разноплеменная культура, но раньше всех — русская культура. Полностью осознаю, что этот тезис небесспорен, что авторов, желающих его оспорить, было и есть немало. Конечно же, И. Равницкий и другие наставники пробудили у молодого Володи (Зеева) сильный интерес к культуре своего народа. Конечно же, интернациональная Одесса стимулировала внимание молодого публициста к судьбам других народов империи, долгие годы лишённых права на свободное развитие своей культуры; так, в ряде выступлений Жаботинского в печати отчётливо проявились его неподдельный интерес и глубокое понимание судеб украинской культуры. И всё же родным, «материнским» языком, первым языком обучения и языком творчества был для него русский.
Некоторые израильские и американские биографы Жаботинского слишком уж, на мой взгляд, однозначно восприняли отдельные декларации лидера ревизионистского крыла в сионизме. К примеру, в содержательном предисловии профессора Иосефа Недава к автобиографической прозе Жаботинского встречаем такое утверждение: «… Он не любил русской литературы с душевной путаницей её творцов, их самобичеванием и копанием в себе…» Такого рода обобщения нескольких вырванных из контекста признаний самого Владимира Евгеньевича легко приводят на путь упрощений.
Да, автор «Повести моих дней» признавался, что «не склонен углубляться в бездну души», что предпочтение, отдаваемое им западным авантюрным и историческим романам перед русской прозой, спасло его от чрезмерной рефлексии («гамлетизма», как выразились бы иные русские критики конца XIX века) и преждевременного старения. Но как не заметить, что перед этим Жаботинский пишет о своих любимых Пушкине и Лермонтове, которыми, как и Шекспиром, зачитывался с детства и которых знал чуть ли не наизусть.
Свой «критический вердикт» он выносит «остальной русской литературе», делая при этом немаловажные исключения для русской поэзии (!) и романа Гончарова «Обрыв». Совсем молодым ещё человеком написал он в итальянскую газету «Аванти» статью о «Литературе настроения» в России, где речь шла о Чехове и молодом Горьком. О газете «Русские ведомости» вспоминал в зрелые годы не без нежности: «старая честная газета, гордость русской печати»; трудно не расслышать в этой фразе и более широкое, уважительное отношение к передовой русской прессе. По воспоминаниям одного из друзей, до конца жизни любил играть, загадывая две строчки из русских стихов, чтобы его собеседники продолжали.
Да, «отлучить» Жаботинского — литератора и любителя литературы — от российской словесности трудновато. Да и вообще приговоры вроде упомянутого не всегда стоит воспринимать буквально, тем более если исходят они от творческой личности. Вспомним, как ниспровергал Шекспира — в угоду собственной концепции творчества — поздний Лев Толстой, в глубине души великолепно осознававший масштаб гения английского драматурга.
На уроженца Бердичева, польского шляхтича Теодора Юзефа Конрада Коженевского, более известного нам как английский прозаик Джозеф Конрад, имя Достоевского действовало как красная тряпка на быка; но сегодня признано и является неоспоримым глубокое влияние творчества Достоевского на автора «Лорда Джима» и «Тайного агента». Свое впечатление от прямых деклараций писателя всегда стоит проверить, внимательнее вчитавшись в его книги.
Даже в статье Жаботинского «Русская ласка», содержащей не всегда безукоризненно точные рассуждения об «антисемитских мотивах в русской классической литературе», есть пассаж, дающий вполне чёткое представление о главных критериях, которыми он руководствовался в оценке литературы:
«… Между прочим, русскую литературу я очень ценю, включая и этого самого Гоголя, потому что литература должна быть прежде всего талантлива, и русская литература — далеко не в пример иным прочим отраслям русской национальной жизнедеятельности — этому условию удовлетворяет…»
Стало быть, эстетический критерий доминирует над идеологическим, и этот приоритет нельзя игнорировать при анализе эстетических пристрастий автора процитированных строк.
К примеру, признаётся Жаботинский: «Итальянский по сей день для меня мой язык, возможно, даже в большей степени, чем русский, хоть я теперь и запинаюсь и подыскиваю забытые слова в разговоре». Любопытное признание, прочитав которое, сразу же думаешь о том, что по-русски Владимир Евгеньевич и, покинув Россию, никогда не запинался, и слов ему не нужно было «подыскивать». Наоборот, у других людей подмечал неточности в русской речи; даже о матери своей писал, что «она производила разрушительные действия в русской грамматике».
О своём друге и героическом соратнике И. Трумпельдоре писал, что тот «по-русски говорил хорошо, хотя в Палестине научился немного „петь“». Сам Жаботинский ценил хорошую русскую речь. Кстати, называет он в своих сочинениях Трумпельдора в русской патронимической манере — «Иосиф Владимирович» — и восхищается тем, что Трумпельдор был хорошо начитан в русской литературе: «Читал даже вещи, которых никто не читал, Потебню и т.п. — и помнил каждую строчку…»
Интересно, что, желая сказать «от начала до конца», Жаботинский употребляет такой фразеологический оборот — «от аза до ижицы» (а не, к примеру, «от альфы до омеги»). Нередки в его русских сочинениях даже поздних лет российские поговорки, пословицы, даже коллоквиальные словечки.
В вышедшей в 1928 г. его книге об истории еврейского легиона в Палестине есть всего одна стихотворная цитата, которую позволю себе воспроизвести:
От Рущука до старой Смирны,От Трапезунда до Тульчи,Скликая псов на праздник жирный,Толпой ходили палачи.
Четверостишие это взято из стихотворения (скажем, не самого хрестоматийного) Пушкина «Стамбул гяур иначе славят». Надо полагать, приводя пушкинские строки, Жаботинский не заглядывал в томик стихов любимейшего из русских поэтов.
Да и вся-то книга о еврейском легионе написана, в отличие от «Повести моих дней», по-русски, и её название — «Слово о полку» сразу же вызывает у просвещённого читателя ассоциацию с самым значительным памятником древнерусского средневекового эпоса. Наконец, два самых значительных из крупных прозаических произведений Жаботинского — его романы «Самсон Назорей» и «Пятеро» — были написаны хоть и вдали от России, но на русском языке. Быть может, в 20–30-е годы задача завоевания «Лавров русского писателя» для политического деятеля отошла на второй план, утратив ту остроту, которая ощущалась Альталеной в 1903 году, но чувство сопричастности русской словесности вряд ли совсем покинуло его. Чувство, возникшее ещё у одесского гимназиста.
И снова приходится сокрушаться по поводу того, как ещё мало мы знаем о гимназических годах Жаботинского. Не так давно, в 1990-е годы, появился в печати (через двадцать с лишним лет после смерти его автора) бесценный источник — дневники Корнея Чуковского. Но увы, гимназический период в них практически отсутствует. Может быть, он не вел в гимназические годы записей, а может, дело в том, что ещё в 1940 году выпустил книгу «Гимназия. Воспоминания детства»; но та беллетристическая книга, несомненно, прошла сильную автоцензуру: в какие годы она издавалась!
Правда, есть в дневниках Чуковского одна запись, которая представляет особый интерес в плане нашего разговора. Датирована она 11 июня 1965 года:
«… Получил из Иерусалима письмо, полное ненависти к деспотизму раввината. Автор письма Рахиль Павловна Марголина прислала мне портрет пожилого Жаботинского, в котором уже нет ни одной черты того Альталены, которого я любил. Тот был легкомысленный, жизнелюбивый, весёлый: чёрный чуб, смеющийся рот. А у этого на лице одно упрямство и тупость фанатика. Но, конечно, в историю вошёл только этот Жаботинский…»
Дневниковая запись, судя по дате, сделана примерно тогда же, когда было написано и то письмо Чуковского Марголине, которое цитировалось несколькими страницами выше. Какая же разительная перемена тона! Там — «восхищало в нём всё», «главные разговоры об эстетике», здесь — «легкомысленный»; там — «пушкинско-моцартовское начало», здесь — «одно упрямство и тупость фанатика».
А ведь по воспоминаниям ряда современников (ещё не опубликованных), К.И. Чуковский не менял с годами восторженного отношения к Жаботинскому. Так, автор известной трилогии «Путь слова», писатель и переводчик Лев Боровой рассказывал автору этих строк о том неподдельном почтении, которое питал Корней Иванович к другу юности, хотя был весьма строг к большинству своих собратьев по цеху. О благоговейном отношении Чуковского — уже в 1960-е годы — к памяти Жаботинского поведал и видный знаток творчества К.И. Чуковского, литературовед Мирон Петровский.
Неужели так сильно поразил корифея детской литературы полученный от Марголиной портрет? Неужто в послесталинские годы не попадали в его руки книги западных авторов о Жаботинском, содержащие немалый иконографический материал? Нет, как-то не хочется придавать слишком большое значение физиогномическому «диагнозу» Корнея Ивановича. Лишь гипотетически можно утверждать, что отношение его к другу юности оставалось неизменным, а слова вроде «упрямство» и «тупой фанатизм» появились в дневниках не без влияния автоцензуры: а вдруг дневниковые записи попали бы на глаза «компетентным людям», для которых само имя Жаботинского было тогда из разряда недозволенных. Мудрый Корней Иванович знал, где он живёт, и многолетним опытом был приучен к осторожности; от назойливости «кураторов» с Лубянки не спасли бы ни оксфордская мантия, ни Ленинская премия. Впрочем, повторяю, это не более чем гипотеза, а тема «Чуковский и Жаботинский» ещё ждёт специального изучения.
Но если отвлечься от непонятной резкости выражений, то нельзя не признать и некоторой правоты К. Чуковского, подметившего разницу между «Двумя Жаботинскими»: ранним и поздним. Несомненно, «моцартианское» начало, которое проглядывало в раннем Жаботинском, плохо сопрягалось с теми политическими целями, которые он ставил перед собой в более поздние годы жизни. И, разумеется, невозможно уяснить произошедшую с выдающимся человеком эволюцию мысля категориями привычной дихотомии: чёрное/белое. Разве можно однозначно судить, какой этап жизнедеятельности Жаботинского важен, а какой — нет? Просто речь идёт о разных жизненных устремлениях, которые востребовали по преимуществу разные стороны интеллекта и дарования.
Концепция «еврейского государства», прекрасно изложенная Жаботинским в одноимённой брошюре, и реальная политическая ситуация в Палестине определили довольно жёсткую позицию, занятую сторонниками ревизионистского крыла в сионизме во главе с их лидером. На нескольких кризисных этапах истории государства Израиль проводимая последователями Жаботинского линия себя определённо оправдала, что, однако же, не означает, на взгляд вдумчивых политологов, что она единственно правомерна для всех времён и обстоятельств.
Да и речь сейчас о другом: сплошь и рядом вынужденная политика «железной руки» не была самым подходящим поприщем для проявления «моцартианского» духа.
Но было бы неверно утверждать, что страстный патриот своего народа, так много сделавший для его утверждения на исторической родине и так энергично работавший для создания независимого еврейского государства, Жаботинский полностью подавил в себе творческую личность, «наступив на горло собственной песне». Вдохновенный Альталена и в двадцатые, и в тридцатые годы не раз давал о себе знать и в блестящей риторике политического деятеля, и в своей бескомпромиссной принципиальности, проявленной в политических и идеологических баталиях, в яркой публицистике и, наконец, в романах.
Невероятное в умозрительных построениях, но имевшее место в действительности, конфликтное сочетание двух жизненных линий и устремлений своеобразно отразилось в характере главного героя романа «Самсон Назорей». На разных стадиях жизни он сталкивается с необходимостью укрощать темперамент и гордость перед лицом насущных чаяний своего народа. Индивидуализм этой яркой и сильной натуры то и дело вступает в противоречие с патриотизмом Самсона, выстраданным, сложным, но в то же время органичным.
Скромное тяготение к иной, менее замкнутой цивилизации подавляется зрелым Самсоном ради великой цели. Оппозиция «свое/чужое» не является для него такой уж простой и определённой. Самсон у Жаботинского — борец, но не только с иноплеменными врагами; не менее значимо, хоть и скупо описано, его «борение с самим собой». Как тут не подметить скромную автобиографичность повествования?
Европеец по духу, автор романа, вопреки, быть может, своему бурному жизнелюбию и ренессансно многосторонней одарённости, сосредоточился на проблемах и бедах родного народа, положив на этот алтарь все свои силы и самое жизнь. И, видно, небезосновательно заметил К. Чуковский, что именно этот, второй Жаботинский и вошёл в мировую историю.
Но нельзя забывать и хронологически первого Жаботинского, неординарная талантливость которого поражала и притягивала к нему многих современников. Нелёгкое дело, которому служил он в зрелые годы, не нуждалось в полной мере во многих из его дарований. Заразительно жизнелюбивый и безмерно одарённый Альталена остался, главным образом, в своей быстро протекшей молодости.
Он остался в Одессе…