1998 > Russian Literature, Amsterdam, XLIV–II (1998). — С. 227–239.
История российского литературоведения в приближающемся к своему финишу двадцатом столетии отмечена (по крайней мере, в высших своих точках) устремлённостью к системности и научности. Исследовательские принципы, завещанные в конце XIX века корифеями науки о литературе — прежде всего Александром Потебней и Александром Веселовским, — несмотря на их серьёзные отличия друг от друга, задали дальнейшему этапу развития весьма определённую тенденцию, связанную с отмежеванием, по словам Ю. Н. Тынянова, от «превращения науки о литературе и языке из науки системной в жанры эпизодические и анекдотические» (1977: 282).
Многие методологические завоевания русских литературоведческих школ и отдельных крупных теоретиков литературы пришли в западную науку и были усвоены либо учтены ею — по вполне очевидным историческим причинам — с огорчительно большим опозданием. Достаточно, например, вспомнить о возникшем не столь давно и не затухающем до сих пор интересе к наследию М. М. Бахтина или к трудам представителей русской формальной школы.
Спустя несколько десятилетий со времён зарождения и раннего этапа развития этих двух своеобразных тенденций в филологической науке появились разные точки зрения на их соотношение. Так, в западном литературоведении можно встретить и упоминания об их существенной близости, а также о том, что «бахтинский кружок» пребывал под сильным воздействием формальной школы (Steiner 1984: 280), и более того, что деятельность этого кружка явилась «логическим развитием формалистской мысли» (Morson 1978: 408).
Возможно, такой взгляд сформировался не без влияния известного ответа М. М. Бахтина на вопрос редакции журнала «Новый мир», где учёный, говоря о «высоких научных традициях, выработанных [...] в советскую эпоху», назвал в первую очередь формалистов: «Тынянова, Томашевского, Эйхенбаума» (1979: 328). Абстрагируясь от крайностей в суждениях о близости Бахтина к формалистам, можно сказать, что два этих ярких феномена в истории науки находились на весьма ощутимой дистанции друг от друга и теперь как бы представляют молодым поколениям западных филологов широту спектра поисков, характерных для русского литературоведения двадцатого века.
С методологической точки зрения, очень плодотворным является сопоставление близких по времени и пересекающихся по гносеологическим устремлениям взглядов разных учёных, каждый из которых уже занял своё, заслуженное место в новой и новейшей истории филологической мысли. Так, думается, несомненный интерес может представить сравнительный анализ двух серьёзных подходов к построению научной поэтики, заявленных и предложенных в трудах М. М. Бахтина и Г. О. Винокура.
Первое сопоставление этих двух крупных имён может, на первый взгляд, показаться довольно неожиданным. Хотя оба учёных начали свою активную научную деятельность примерно в одно и то же время и на протяжении ряда лет были в прямом смысле слова современниками, можно с большой долей уверенности утверждать, что они не знали трудов друг друга. Г. О. Винокур в своих книгах, статьях, рецензиях ни разу не упоминает имени М. М. Бахтина, равно как и последний в известных работах не проявляет признаков знакомства с сочинениями Г. О. Винокура. Даже в книге П. Н. Медведева «Формальный метод в литературоведении» мы встречаем имена и «коренных формалистов», и «попутчиков» (В. М. Жирмунского, В. В. Виноградова), но ни имя, ни труды Г. О. Винокура не вспоминаются ни разу.
Упоминание о книге П. Н. Медведева требует, по-видимому, оговорки. В новейшем литературоведении распространены различные точки зрения на проблему авторства нескольких книг, на титульных листах которых значатся имена авторов из круга М. М. Бахтина — П. Н. Медведева и В. Н. Волошинова. Одни исследователи безоговорочно считают работы, подписанные П. Н. Медведевым и В. Н. Волошиновым, трудами М. М. Бахтина (Иванов 1973; Hansen-Löve 1978: 595, 604; Todorov 1981, 1987). Об авторстве Бахтина недвусмысленно пишет сын П. Н. Медведева (Медведев 1992). То же мнение можно встретить и в новейших публикациях, где П. Н. Медведев представлен как «соратник Бахтина ещё по Невелю и Витебску, человек, рискнувший опубликовать работы арестованного Бахтина под своим именем (с согласия автора)» (Кузнецов 1995: 226–227).
Другие литературоведы считают Медведева и Волошинова самостоятельными авторами, находившимися, однако, под сильным влиянием Бахтина (Steiner 1984; Morson and Emerson 1989: 31–49). Майкл Холквист и Дейвид Лодж полагают, что Бахтин сыграл главную роль в создании книг «Формальный метод в литературоведении» и «Марксизм и философия языка», тогда как участие Медведева и Волошинова было там весьма ограниченным (Holquist 1990: XXXII–XXXIII; Lodge 1990: 2). Любой из вышеизложенных взглядов, как бы они ни разнились между собою, позволяет воспринимать книгу «Формальный метод в литературоведении», по крайней мере, как реализацию идей М. М. Бахтина.¹
Словом, два современника, как это ни странно, не заметили один другого на общем поле филологических поисков, и их живой научный диалог, к великому сожалению, не состоялся. Этот факт, по-видимому, и был главной причиной того, что имена двух учёных почти никогда не ставились в один ряд. Такая тенденция, увы, пережила обоих исследователей, и вплоть до нашего времени среди историков литературоведения сохранилась традиция не обращаться к сопоставлению теоретических воззрений Бахтина и Винокура. Перекочевала она со временем и в западную науку о литературе. Автор первой на Западе и широко известной книги о русском формализме Виктор Эрлих писал свою монографию тогда, когда основные теоретические труды Бахтина ещё не были опубликованы; посему В. Эрлих и не включил идеи Бахтина в круг своих интересов, о чём сожалел в предисловии к одному из поздних американских изданий «Русского формализма» (1981: 10). Имя Г. О. Винокура ни разу не упоминается в тех книгах о Бахтине, где, казалось бы, без такой ассоциации никак было не обойтись (Patterson 1988; Reid 1990).
Приятные исключения из этого «правила» находим в работах видного специалиста по лингвостилистике В. П. Григорьева, который декларировал необходимость такого сопоставления, полагая, что «оппозиция Винокур — Бахтин» не вполне очевидна, тогда как она представляет несомненный научный интерес (1979: 122), а также в отдельных замечаниях Роберта Буша (Busch 1990) и Нины Перлиной (Perlina 1988).
Возможно, и в самом деле «оппозиция Бахтин — Винокур» не бросается в глаза, но в общем контексте развития филологической науки в 1920–1930-е годы их методологические и теоретические искания, если и не соприкасались в полной мере, то уж, как минимум, в некоторых аспектах пересекались. Наиболее интересными в этой связи представляются их подходы к созданию «научной поэтики».
Как известно, организационно Г. Винокур входил в Московский лингвистический кружок, общефилологические позиции которого (с выходами за пределы узко понимаемого языкознания) представляли одну из ветвей русской формальной школы. Что же касается М. Бахтина, то он довольно резко, разумеется, в рамках научной полемики, выступал против методологических постулатов и многих идей русского формализма. Как справедливо замечает К. Эмерсон, «для формалистов сама концепция “поэтики” подразумевала относительную автономию искусства от жизни, а в противоположность им Бахтин воинствующе защищал связь искусства с жизнью» (Emerson 1988: 504). Но, несмотря на принципиально различные отправные моменты и несхожесть методологических позиций двух исследователей, есть в их взглядах и неоспоримая существенная общность, дающая веские основания для сопоставительного анализа.
В первую очередь заметим, что оба учёных в своих трудах протестовали против традиционного и живучего смешения двух различных понятий: литературоведение и литературная критика.² Г. Винокур, как почти все видные русские формалисты, время от времени публиковал свои критические статьи в периодике, например в недолго просуществовавшем, но оставившем яркий след в русской журналистике «Русском современнике» (1924 г.). В 1925 году он убеждённо писал о том, что «учёный не может не быть критиком, если хочет верно понять то, что ему надлежит понять» (Винокур 1990: 43). Однако при всём при том он чётко дифференцировал эти два разных вида творческой деятельности. «У нас безнадёжно путают понятия “критики” и “науки”», — писал он ещё в 1920 году, подчёркивая, что задача критика — оценивать, тогда как задача учёного — изучать (Винокур 1990: 9). Позднее, протестуя против засилья в науке эмпиризма, допустимого разве что в критике, Г. Винокур утверждал, что главная задача литературоведческой методологии — «выделить предмет из эмпирического сора, а не преподносить эмпирию как принцип и высшую реальность» (1990: 73).
Неприятие эмпирического характера знания о литературе приводило молодого исследователя иногда к категорическим выводам, вроде такого:
Наша официальная история литературы не является по существу наукой, ибо не отвечает двум основным требованиям, предъявляемым всякой науке: она не имеет своего специфического предмета исследования и в связи с этим единого метода. (1990: 56).
Пафос этих высказываний отчасти близок к позициям М. Бах- тина, который и в 1920-е годы подчеркивал системно-научный характер серьезного исследования литературного текста, а на закате жизни, отвечая на вопрос редакции Нового мира о состоянии литературоведения, определял собственно научные задачи этой области деятельности. Не будучи "спецификатором" по своим научным устремлениям, он, однако же, тяготел к системности в любой классификации, пытаясь уже в ранних своих работах сохранить, выражаясь словами одного из его современников и большого поэта, "принцип единства в вихре перемен и безостановочном потоке явлений" (Мандельштам 1987: 55).
Интересно проследить, как оба ученых определяют главный объект литературоведческого исследования. В одной из своих ранних статей Г. О. Винокур утверждал, что "наука о литературе изучает самое литературу, а не нечто иное; [...] исследователь художественного произведения имеет своим предметом структуру этого произведения, а не моменты, созданию этой структуры содействующие" (1990: 23). В таком заявлении слышна полемика с некоторыми предшественниками и современниками, в частности, с адептами культур- но-исторической школы. В более поздних трудах он снова и снова акцентировал это положение, хотя и не в столь острополемической форме.
Аналогичные замечания содержатся в работе М. М. Бахтина Проблема текста в лингвистике, филологии и других гуманитарных науках. Приведем одну выдержку из нее: Текст (письменный и устный) как первичная данность всех этих дисциплин и вообще всего гуманитарно-филологического мышления [...] Где нет текста, там нет и объекта для исследования и мышления. (1986: 473).
Текст, то есть само художественное произведение объявляется главным объектом исследования, а в ходе предпринятого исследования во главу угла ставится изучение отношений, существующих между текстами, равно как и внутри текста (Бахтин называет эти отношения диалогическими). Собственно система отношений внутри текста и представляет собою его структуру, на первейшую важность познания и описания упомянутой категории без всяких экивоков указывают примерно в одно и то же время оба филолога.
Проявляя специальный, едва ли не первостепенный интерес к проблемам языка художественной литературы, и Бахтин, и Винокур не склонны были сводить весь набор функций языка литературы к решению исключительно коммуникативных задач. "Эстетика словесного творчества" была для каждого из них важнейшим предметом рассмотрения. Не случайно оба они пусть, правда, в разных терминах и выражениях - подчеркивали значение "теории искусства" (теоретического искусствознания) для решения чисто филологических задач. Эстетико-аксиологическая функция языка литературы не просто подчеркивается ими, но и изучается. Как справедливо заметил новейший комментатор, "внимание Винокура к аксиологическому аспекту знака ставит его в один ряд с такими философами, как Шпет или Бахтин" (Шапир 1990: 288).
Для довольно широкого круга одаренных литературоведов, вступивших в науку накануне или сразу после Первой мировой войны (и не только в России), особый интерес представляла имманентная природа художественного текста. М. Бахтин и Г. Винокур, несомненно, входили в тот круг, хотя нужно сказать, что ни тот, ни другой не абсолютизировали этой имманентности. Тем не менее вопросы композиции, конструкции (структуры) литературного произведения были в центре профессиональных интересов обоих ученых.
"Объектом поэтики, с категорической определенностью утверждается в книге Формальный метод в литературоведении, должна быть конструкция художественного произведения" (Медведев 1928: 141). Это замечание наверняка не могло бы вызвать негативной реакции даже у самых ортодоксальных формалистов как из числа опоязовцев, так и членов Московского лингвистического кружка. Более того, если заменить в процитированной фразе слово "конструкция" на контекстуально-синонимическое "структура", то мы услышим полное созвучие с обсуждавшимся несколько выше тезисом Г. Винокура.
Как и М. Бахтин, Г. Винокур высказывал возражения против терминологического определения "формальный метод" (1990: 306). Но дело, разумеется, не только и не столько в терминологии. Иногда сами по себе термины не играют доминирующей роли в теоретических построениях; более важны их структурно-смысловые соотношения, и тут становятся достаточно очевидными существенные расхождения во взглядах между Г. Винокуром и М. Бахтиным.
Для Г. О. Винокура с его удивительной лингвистической интуицией каждое высказывание представляет собою объект для аналитического рассмотрения.
Поэтическое творчество есть работа над словом уже не как над знаком только, а как над вещью, обладающей собственной конструкцией. (Винокур 1990: 27).
Соответственно такая конструкция представляет специальный интерес для исследователя поэтического языка.
Для М. М. Бахтина высказывание является прежде всего выражением эстетической активности, которая сама по себе есть процесс. Полагая, что в любой области идеологического творчества возможно только структурное (в терминологии учёного — «композиционное») завершение высказывания, он в то же время был убеждён, что «подлинное тематическое завершение его» невозможно (Медведев 1928: 176). Уже здесь нетрудно заметить существенное отличие позиций М. Бахтина от формалистской методологии: по его мнению, тематическая сущность и тематическое своеобразие высказывания отнюдь не обеспечиваются исключительно внутренней организацией всего высказывания в целом и его элементов.
Важнейшей приметой научных трудов русских формалистов была чёткая дифференциация между терминами «сюжет» и «фабула»; в этом отношении работы Г. О. Винокура, посвящённые вопросам композиции поэтических произведений, по сути, не составляют исключения. Он мог сравнительно редко пользоваться понятием «фабула» и при этом точно различать те две последовательности событий, которые знаменитый психолог и один из самых тонких знатоков русского формализма Л. С. Выготский очень точно определил как «диспозицию» и «композицию» (1968: 194–197). Что же касается М. Бахтина, то и он не прошёл мимо вопроса о соотношении этих двух категорий, хотя и отвечал на него явно по-своему, анализируя оппозицию «фабула/сюжет» достаточно абстрактно.
«Фабула (там, где она есть), — читаем мы в книге “Формальный метод в литературоведении”, — характеризует жанр с точки зрения его тематической ориентации в действительности. Сюжет характеризует то же самое, но с точки зрения реальной действительности жанра в процессе его социального осуществления» (Медведев 1928: 187). Сам по себе категориальный аппарат процитированного суждения, не говоря уже о способной смутить современного читателя оговорке «там, где она [фабула — М. С.] есть», свидетельствует о значительной отдалённости этих рассуждений автора полемической книги от собственно литературоведческой проблематики.
М. М. Бахтин как будто перевёл разговор в иную гносеологическую плоскость — плоскость общей эстетики, тем самым уйдя от возможных, а скорее неизбежных пересечений с оспариваемыми им концепциями виднейших формалистов. Если же воспринять то же самое суждение как чисто литературоведческое, то ему, пожалуй, можно предъявить претензии в недостаточной выверенности определений.
Главным пунктом расхождений во взглядах М. Бахтина и Г. Винокура можно считать их принципиально разное отношение к лингвистике и полярное, по сути, понимание её роли в создании «научной поэтики». Поскольку язык представляет собой «материал поэзии», Г. О. Винокур, подобно другим русским формалистам, особое внимание обращал преимущественно на теорию и историю языка художественной литературы. Склонный на заре своей научной деятельности к некоторым крайностям, он определял отношение истории литературы к лингвистике как соотношение части и целого; всё литературоведение, включающее теорию и историю литературы, интерпретировал как «поэтическое языкознание». «Спайка» языкознания и поэтики, по мысли раннего Винокура, — «дело, конечно, не лёгкое, но насущно необходимое» (1990: 13–14). В теоретических работах последующих лет учёный уже не допускал столь категорических утверждений, однако сама идея «поэтического языкознания», или «лингвистической поэтики»³, продолжала присутствовать в его научных поисках.
В вопросе о роли лингвистики в построении научной поэтики М. М. Бахтин занимал совершенно иную, фактически противоположную позицию. В одной из ранних своих работ — «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве» (1924 г.) — он полемизировал с формалистами, а также с В. М. Жирмунским и В. В. Виноградовым как раз по поводу отношения поэтики к лингвистике. С точки зрения М. М. Бахтина, совершенно неправомерным является то направление поисков, при котором «поэтика прижимается вплотную к лингвистике, боясь отступить от неё дальше чем на один шаг», тогда как лингвистика для историка литературы — не более чем «подсобная дисциплина» (1986: 30). Позднее выдающийся филолог отошёл от крайностей в определениях, но тем не менее продолжал проявлять свою «антилингвистическую» ориентацию.
Конечно же, такая ориентация проявилась с особой силой в том труде, где полемика с формалистами была главной целью. Именно в этом контексте была высказана «неудовлетворённость» лингвистикой, её «односторонним монологизмом» (Медведев 1928: 130). Разумеется, с позиций новейших рубежей лингвистической науки можно сколько угодно иронизировать над подобными оценочными суждениями, хотя вряд ли такое иронизирование будет плодотворным. Выглядящие, скажем, занятно в изоляции от контекста, некоторые мысли раннего М. М. Бахтина приобретают значительность и даже философичность, если воспринимать их непременно в контексте всей эволюции бахтинских идей и творчества. В полемике с иной крайностью — абсолютной ориентацией на лингвистику и только на лингвистику оттачивалась одна из краеугольных концепций в филологических, культурологических и философских построениях М. М. Бахтина — концепция «диалогичности», не нуждающаяся сегодня ни в дополнительной популяризации, ни в апологии.
Спустя семь десятилетий после их публикации трудно принять утверждения Бахтина—Медведева, вроде того, что «язык, понятый как совокупность или система лингвистических возможностей — фонетических, грамматических, словарных, — менее всего является материалом поэзии» (Медведев 1928: 166). Между тем понять природу и генезис такого рода замечаний вполне возможно. Они родились в полемике с мыслями о сведении поэтики к размерам и функциям одного из разделов лингвистики, прозвучавшими, например, в ранних поэтологических студиях Р. О. Якобсона. Только с учётом динамического взаимодействия разных, порой полярных точек зрения можно осознать причины так называемого «лингвистического редукционизма» и скептического отношения к возможностям лингвистики у М. М. Бахтина и некоторых других крупных филологов.
Вчитываясь в тексты некоторых рецензий Г. О. Винокура на труды его замечательных современников (Р. О. Якобсона, Ю. Н. Тынянова, Б. М. Эйхенбаума и других), посвящённые проблемам поэтики, нетрудно заметить, что вдумчивый рецензент был весьма далёк от апологетики современного ему состояния не только поэтики, но и языкознания. Однако вряд ли можно предположить, что Г. Винокур или его соратники по Московскому лингвистическому кружку могли бы подписаться под упрёками вроде следующего:
Только когда лингвистика овладеет своим предметом вполне и со всею методическою чистотою [? — М. С.], она сможет продуктивно работать и для эстетики словесного творчества [...]; до того времени «поэтический язык», «образ», «понятие», «суждение» и т. п. термины для неё являются большим соблазном и большой опасностью. (Бахтин 1986: 64)
Если бы полемика М. Бахтина с формалистами из односторонней могла превратиться в «диалогическую» (а это стало в своё время невозможным и из-за драматических перипетий в судьбе М. Бахтина, и из-за фактического запрета и изживания из науки формального метода), такие высказывания могли бы, наверное, стать очень уязвимым местом в логике рассуждений их автора.
Однако со временем, когда несколько поулеглись полемические страсти, стало совершенно ясно, что если в книге Бахтина—Медведева ключевой категорией является «социальная оценка», а язык (как материал поэзии) трактуется как «система социальных оценок» (Медведев 1928: 167), то происходит это не от непонимания специфических задач языкознания — в общем-то М. Бахтина эти вопросы вплотную не занимали, — а скорее от перенесения проблем «научной поэтики» в сферу общей эстетики, к которой на протяжении всей своей творческой эволюции тяготел выдающийся учёный.
Сопоставляя созданные примерно в одно время труды Г. Винокура и М. Бахтина, можно было бы найти на фоне несомненной общности или близости в понимании ряда научных задач немало частных расхождений по разным конкретным вопросам филологической науки. Но более важно, думается, определить главное расхождение двух крупных исследователей в подходе к созданию «научной поэтики»; понимание природы этого расхождения может оказаться полезным для дальнейших поисков в области методологии литературоведческой науки.
Г. О. Винокур, ставя задачу создания «научной поэтики», пытался преодолеть эмпирический характер литературоведческого знания в границах широко понимаемой филологической науки. Говоря языком современного науковедения, учёный рассуждал о новой научной дисциплине в рамках существующей, хотя и страдающей, быть может, чрезмерным эмпиризмом науки. Ещё в ранней своей книге он настаивал на том, что «только конкретное изучение всякий раз отдельно взятого факта в широком и предельном его филологическом истолковании может дать нам точный ответ на вопрос, дефектно ли данное изложение или же оно только кажется нам таким» (Винокур 1991: 94).
Что же касается М. М. Бахтина, он стремился решить аналогичную задачу, но в собственных научных построениях помещал научную поэтику (как, впрочем, и литературоведение в целом) не в рамки филологии с её задачами и методами, а в более широкий контекст общей эстетики. Считая, что научная поэтика обязательно должна базироваться на «систематико-философской эстетике», М. Бахтин формулировал одну из важнейших задач эстетики: «[…] найти подход к эстетизованным философемам, создать теорию интуитивной философии на основе теории искусства» (1986: 51).
Таким образом, научная поэтика выводилась из сферы филологической науки и переносилась в плоскость «интуитивной философии», требующей, конечно же, совершенно другого категориального аппарата и другого набора операционных возможностей. О правомерности такого рода перенесения можно было бы полемизировать, но спор этот в своё время так и не состоялся, а спустя много лет перестал выглядеть столь обязательным и злободневным.
В наше время можно только предполагать, каков мог бы быть характер полемики между М. М. Бахтиным и Г. О. Винокуром либо шире - между М. М. Бахтиным и формалистами, если б она состоялась в действительности. Как очень точно заметил М. Л. Гаспаров, ирония судьбы М. М. Бахтина состояла в том, что он мыслил в диа- логе с двадцатыми годами, а публиковаться, читаться и изучаться стал много позже, когда его собственные оппоненты "уже покинули сцену", а вокруг него были незнакомцы (Гаспаров 1979: 51). Г. О. Винокур был одним из современников, чья активная полемика с М. М. Бахтиным могла бы стать исключительно актуальной для своего времени и весьма полезной для дальнейшего развития филологической науки.
ПРИМЕЧАНИЯ
См. специальное обсуждение затронутого вопроса об авторстве (Forum 1986: 81–102).
Довольно «свежим» примером такого смешения может служить название, которое составители и издатели дали литературоведческим работам учёного (Бахтин 1986).
Современник Г. О. Винокура и М. М. Бахтина В. М. Жирмунский употреблял сходную формулировку — «поэтическая лингвистика» (Жирмунский 1972).
См. интересные замечания Т. Г. Винокур (1991: 32–34).
Интересны в этой связи наблюдения Цветана Тодорова над различиями в научных подходах Бахтина и формалистов к художественному тексту (Todorov 1981: 36–41).